Убежище Монрепо - Страница 53


К оглавлению

53

Не менее плодотворна и идея о начальстве. Идея эта тебе небезызвестна – этого отрицать нельзя; но все-таки скажу: даже и ее ты как-то неблагородно представляешь себе. Начальство представляется тебе чем-то таким, что наполняет криком вселенную, а в свободное от криков время принимает барашка в бумажке. Нет, это не так; это идеал, уже вышедший из употребления, и притом такой, который не за что было бы любить. Но не любить начальства нельзя, так как и оно, совместно с государством, для того установлено, дабы наидействительнейше обеспечивать неприкосновенность хороводов и игр. А потому, ежели ты будешь в молитвах своих упоминать об начальстве (это полезно «да тихое житие поживем»), то проси Бога так, чтобы в начальственных распоряжениях было больше снисходительности и менее настоятельности и чтобы, не теряя из виду спасительной строгости, начальство в то же время памятовало, что и оно, яко из человеков состоящее, прегрешать может. Именно так и молись, ибо в противном случае результат один: кости да кожа, с его неизбежным последствием в форме постепенного закрытия заведений, гласящих: распивочно и навынос.

Итак, три главных объекта предстоят для твоей, Разуваев, любви:

Во-первых, отечество, которое ты обязываешься любить – будем говорить кратко – за то, что оно твое отечество и его тебе дал Бог.

Во-вторых, государство, которое ты должен любить ради отечества, дабы последнее не впало в уныние и свойственные ему игры и смехи неповрежденными сохранило.

В-третьих, начальство, которое ты должен любить тоже ради отечества и по той же причине.

Как видите, во всех трех случаях отечество стоит на первом плане. Я знаю, что для тебя это сущий сюрприз, но что же делать, мой друг! я бы и сам рад всех поровнять, но так уж выходит.

Повторяю: все сейчас изложенное я высказал по собственному опыту. Когда я был столпом, то так же, как и ты, Разуваев, ровно ничего не понимал. Для меня это было еще постыднее, потому что я грамотен. Грановского слушал, Белинского читал, восторгался, трепетал от умиления – и, представь себе, все эти восторги и умиления я словно во сне или в фантастическом представлении проделывал! Отслушаешь, бывало, Грановского, а через час, как ни в чем не бывало, думаешь: а что, кабы кто у меня душу купил! Каким образом происходил чудодейственный процесс этого жизненного двоегласия, – об этом целые тома психологических исследований можно написать; но он происходил несомненно, и я был в нем действующим лицом. Я без умолку болтал о любви к отечеству – и в годину опасности жертвовал на алтарь отечества чужие тела; я требовал, чтоб отечественный культ был объявлен обязательным, но лично навстречу врагу не шел, а нанимал за себя пропойца. И в довершение всего я снабжал пожертвованных и нанятых мною «защитников» сапогами на картонных подошвах и, прося у Бога побед и одолений, нимало не думал о том, далеко ли уйдут на картонных подошвах мои ратнички… И вот за это теперь – я пропащий человек.

Я говорил себе: отечество – святыня! об этом во всех стихотворениях упоминается. Но ежели мое личное процветание не поставлено в прямую зависимость от процветания отечества, то пускай оно остается святыней, а я буду процветать особо. Правда, в моей голове иногда мелькала мысль, что это вывод лукавый и постыдный, что, следуя Грановскому и Белинскому, его надлежало бы как раз выворотить наизнанку, то есть сказать: ежели мое личное процветание не поставлено в зависимость от процветания отечества, то я сам, по совести, обязан устроить эту зависимость; но я как-то ухитрялся обходить эту назойливую мысль и предпочитал оставаться при первоначальной редакции. Я срывал цветы удовольствия, а соотечественники мои унывали; я праздновал, а соотечественники мои повинны беша работе; я был изъят от телесных наказаний, а соотечественники мои были изъяты от наград. И в то же время я слушал Грановского, восторгался, восклицал: отечество – святыня! И вот за это теперь – я пропащий человек!

Прорывались, однако ж, минуты, когда мне думалось: а ведь, несмотря на процветание, все-таки в моем существовании есть что-то непрочное и как бы неблаговонное. Куда бы я ни сунул свой нос, везде навстречу мне раздавался окрик: чего с жиру бесишься! твое дело не лезть, а другим пример подавать! «Подавать пример» – это, по тогдашнему времени, значило: собственным телом такую филантропию пропагандировать, чтобы никто своего носа отнюдь никуда не совал. И что же! первого окрика было вполне достаточно, чтоб я убедился. Мне как-то сразу сделалось ясно, что, действительно, я с жиру бешусь, а не по настоятельной внутренней нужде действую, что, в сущности, для меня даже выгоднее не совать носа, потому что тогда и в мою мурью никто носа не сунет. И, заручившись этой столповой мудростью, я ни за себя, ни за других – ни за кого пальцем не шевельнул. Ни за кого не заступился, никого не загородил грудью и в то же время умилялся и восклицал: отечество – святыня! И вот за это теперь – я пропащий человек.

Как в былое время мне ни до кого не было дела, так теперь никому нет дела до меня. Никто ко мне не устремляется, никто от меня ничего не ждет, никто даже в толк не может взять, хочу ли я чего-нибудь, или просто блажу. А я между тем… понял! Я понял, что такое отечество, понял, почему оно вправе требовать от сынов своих жертв и даже самоотвержения, и – увы! понял даже и то, почему от меня лично оно ни жертв, ни самоотвержения не требует: оно лучше меня самого знает, что я дать ему ничего не могу. Оставленный всеми, отживший, выдохшийся, я обязываюсь изнывать в отчуждении, услаждая себя лишь надеждой, что когда-нибудь мой сын или внук утопят звание пропащего человека в звание человека вообще и сына отечества в особенности. То есть тогда, когда даже потрохов моих в помине не будет. Скажи, можно ли представить себе боль, горшую этой!

53