Убежище Монрепо - Страница 32


К оглавлению

32

– Нет, что уж…

– Покойной ночи-с!

И все в доме окончательно стихает. Сперва на скотном дворе потухают огни, потом на кухне замирает последний звук гармоники, потом сторож в последний раз стукнул палкой в стену и забрался в сени спать, а наконец ложусь в постель и я сам…

Но и сон приходит какой-то особенный. Мечтания канувшего дня не прерываются, а только быстрее и отрывочнее следуют одни за другими. Вот и опять «величие России», вот «Якуб-хан», вот «исторические вопросы», а вот и «ну, уж нынче зима!» Не разберешь, где кончилось бодроствование и где начался сон…

Но в этой-то невозможности что-нибудь «разобрать» именно и заключается та обаятельная сила, которая заставляет умирающего человека стремиться в Монрепо, чтобы там обрести для себя усыпальницу.

* * *

Но в первых числах марта в мое сердце начали вкрадываться смутные опасения. Прилетели грачи и наполнили парк гамом; почернела дорога. На большом тракте, отделяющемся от моего дома лишь небольшим клочком парка, появились тройки с катающимися, которых, благодаря отсутствию листвы, я мог видеть совершенно отчетливо. Это были наши портерные и питейные дамы, для которых катание на тройках составляет, по исстари заведенному обычаю, единственное великопостное развлечение. По-видимому, им было очень весело, так же как и Грацианову, неизменно сопровождавшему дам на беговых санках. Но в особенности шумным делалось это веселье против моей усадьбы. Тройки замедляли ход, дамы, обративши лицо в сторону моего дома, хохотали так громко, что даже через двойные оконные рамы до меня долетали их ликующие голоса; при этом Грацианов объяснял им, должно быть, нечто очень уморительное. Может быть, он в смешном виде пересказывал испытание, которому меня подвергал, может быть, подметил кое-что из моих привычек и тоже возводил в перл создания.

Конечно, все это трогало меня очень мало и ничуть не служило помехой для моего умирания. Но однажды я заметил нечто не совсем обыкновенное. Между знакомыми тройками появилась тройка совсем особенная, охотницкая. На пошевнях, покрытых ковром, сидел купец Разуваев, сам правил лошадьми и завивал пристяжных в кольца. Как только показалась эта тройка, Грацианов передал свою одиночку близстоявшему сотскому и пересел в разуваевские пошевни. Затем, пропустивши мимо дамский поезд, друзья остановились прямо против окон моего дома. Разуваев жестикулировал. Грацианов что-то доказывал; оба от времени до времени хохотали. Я видел, как Разуваев поманил пальцем старого Лукьяныча, сидевшего на лавке у ворот, как последний неторопко подошел и, что-то выслушав, сплюнул в сторону, и затем оба друга опять захохотали. Через четверть часа улица опустела, и гуляющие, очевидно, разошлись по кабакам. Но, когда начали спускаться сумерки, разуваевская тройка с двумя седоками по крайней мере раз десять с гамом и свистом пронеслась взад и вперед мимо моего дома, посылая по сторонам комья грязи и рыхлого снега и взбудораживая угомонившихся в гнездах грачей.

Перед спаньем Лукьяныч имел по этому поводу со мной объяснение.

– Разуваев мимо нас сегодня озоровал.

– Видел.

– Стало быть, ему можно?

– Стало быть.

– Стало быть, ежели он ночью… Испугает, навек уродом сделает… и это можно?

– Вероятно, можно.

Лукьяныч только головой мотнул на мой ответ.

– Давеча меня поманил: правда ли, говорит, что Матрена-скотница (Матрена – почтенная женщина лет под шестьдесят) в грехе состоит?

– С кем? сказывал?

– Известно, с кем.

– Со мной?

– Стало быть.

Молчание.

– А потом опять подъехал. Коли, говорит, Матрена не виновата, так чем же твой барин питается? И это, значит, можно?

– Должно быть. Вот ты и сам с ним разговариваешь…

– А я что же могу! Я думал, он об деле хочет говорить, а он вон что! По-моему, ему бы за это в шею накласть – вот и все.

– А ты его спроси сначала, согласится ли он?

– Это, чай, и без спросу можно. При папеньке при вашем, царство небесное, коли бы этакой случай вышел…

– То было при папеньке, а то теперь.

– Так, значит, и пущай озорует?

– И пущай!

– Покойной ночи-с!

Несколько дней сряду повторялось это дикое гиканье, и однажды даже, как предсказал Лукьяныч, Разуваев угостил меня им в глухую ночь. Проскакал несчетное число раз мимо моей усадьбы во весь опор, крича: караул! режут! пожар! И во всех этих parties de plaisir неизменно участвовал Грацианов. Я понял, что против меня затеяна интрига.

Очевидно, меня хотят выжить. Везде кругом кабаки, везде веселье идет, один я заперся от всех и умираю. И при этом как-то странно и неестественно себя веду, так что и приноровиться ко мне невозможно. Сперва не «якшался» и задирал нос, потом смалодушничал и начал «якшаться», и вот, в ту самую минуту, когда все сердца понеслись мне навстречу, когда все начали надеяться, что я буду приглашать деревенских девок водить хороводы у себя перед домом и оделять их пряниками, я вдруг опять заперся и перестал «якшаться». Даже батюшка скандализировался моим поведением и, дабы не преогорчить своих прочих духовных детей, стал избегать свиданий со мною. Ясно, что Разуваев был в этом месте гораздо более ко двору, нежели я.

Разуваев жил от меня верстах в пяти, снимал рощи и отправлял в город барки с дровами. Сверх того он занимался и другими операциями, объектом которых обыкновенно служил мужик. И он был веселый, и жена у него была веселая. Дом их, небольшой и невзрачный, стоял у лесной опушки, так что из окон никакого другого вида не было, кроме громадного пространства, сплошь усеянного пнями. Но хозяева были гостеприимные, и пированье шло в этом домишке великое.

32